Вошла тогда в хоромы.
— Что это такое, Анночка,— спрашивает сестрица,— о чем расплакалась? Неужели об Сергеевне?
— Об Сергеевне.
— Об ней? Ну, признаюсь! Как же можно об Сергеевне плакать?
Барышня опять заплакала.
— Послушай, да ты пойми… Тебя, впрочем, трудно вразумить-то! Ну, подумай… Если бы мы с тобой к какой-нибудь графине, к какой-нибудь губернаторше приехали на три дня, а потом и уехали, стала бы губернаторша об нас плакать,— как полагаешь?
— Не знаю.
— Что тут не знать! Конечно, не заплачет. Что мы ей? Ничего. Мы ей не ровня. А Сергеевна как ниже еще! Понимаешь ли ты, или нет?
— Нет, сестрица.
— Ну, тебе не втолкуешь! Однако же, по-пустому не плачь; ты меня слушаться должна. Я старшая сестра, я тебе теперь вместо матери… Что за слезливость вдруг проявилась такая? С чего? Разве умер у нас кто? Слава богу, все хорошо, все благополучно: нечего плакать, грех даже. Сейчас перестань!
Барышня отерла слезы и пошла в свою горенку, а сестрица ее до дверей проводила. Так во всем правые люди виноватых людей провожают,— с видом таким. А потом воротилась, прошлась мимо зеркалов; напевать стала, что “во всей деревне Катенька красавицей слыла”, и хоть пела-то она про Катеньку, да знаю, что себя тут разумела, и весело-превесело пела.
Живем мы себе да поживаем, дни проходящие отсчитываем. А меньшая барышня и шитье, и вышиванье — все побросала. Только гадает, да гадает, и ночей за тем гаданьем недосыпает. Подкрадься и посмотри на ее лицо: и вспыхивает, и туманится, и тревожное, и веселое, словно и вправду она перед собой живых людей, живую радость и горе видит. И какими иногда счастливыми глазами на тебя глянет!
Видишь, бывало, проскользнет в сад: точно она сокровища какие несет прятать! И одна себе ходит, думает, жизнью живет. Случалось, как не пошлет сестрица искать к обеду, то и целый день не придет. Ищешь, ищешь, аукаешь, аукаешь: она и выйдет из какого-нибудь заглушья. Сад у нас старый, заросший: и терновники, и вишенники, и шиповники — все спутано, все перевито хмелем цепким. Проберется туда затропочком, да и блаженствует там.
А сестрице и во сне не снится, с чего Анночка блаженствует,— ну, а по зоркости своей уж заметила, что та учащать стала в сад.
Тогда земляника поспевала. Сейчас она по хозяйскому уму сообразила и говорит:
— Ты, Анночка, смотри, не оборви землянику,— не из чего будет варенья варить.
Та на нее глядит: “Какая земляника?”
— Будто не понимаешь, о чем говорю? Я говорю не шутя, земляники не трогай. И так уродило немного, и у меня все ягодки сочтены и замечены… Слышишь, Анночка?
— Слышу, сестрица; я не трогала и трогать не буду.
— Ну, я тебе верю. Да меня и не обманешь. Без шуток, я каждую ягодку там знаю,
Стала сама сестрица в сад хаживать каждый день; кисеей частою закроется, зонтик распустит от загару и идет в сад туда, где земляника спеет. Посмотрит и воротится.
Хоть знала она Анночку за покорную, да все судила, что лучше не плошать. Всяк, видите, по своей мерочке меряет,— а она еще малолеткою говаривала: “Кто ж себе враг?” Бывало, маменька их покойница от неудачи какой по хозяйству закручинится, тужить станет: “Что, если я умру, вас не пристроивши? Что будет с вами?.” И учить станет: “Так и так делай; не выпускай добра из рук, коли попадается”. А она: “Кто ж себе враг?” — ответит. Только, кажись, два слова, а покойница вздохнет и сейчас успокоится, бывало, об ее участи.
Первый снежок запорошил, приказала Любовь Михайловна сани осмотреть, в город собирается; а тут тетеньки во двор. Досаду затаила, отвечает с веселыми глазами, ручки целует. А у тетенек, видно, сердца кипят. И вот что замечаем: бывало, приедут, сейчас по разным горницам разбегутся. “Отдохнуть! Отдохнуть!” — вопят. А теперь, видим, не отстает Марья Павловна от Федосьи Павловны. Куда Федосья Павловна ни ступит, Марья Павловна следом за нею.
— Пойду-ка я с тобою, Любочка, в кладовую: что нахозяйничала ты, погляжу.
— И я, Любочка, пойду,— подхватила Марья Павловна.
И себе идет.
— Анночка! — зовет Федосья Павловна меньшую.— Поведи меня в свою комнату. У тебя тихо — я отдохну.
Пошли, и Марья Павловна за ними. Пропало терпенье у Федосьи Павловны.
— Вы чего привязались ко мне? — кричит.— Чего следите?
— Да вы-то чего раскричались, как на подданную свою? Я к Анночке пришла; кажется, право имею к своей племяннице прийти!
— Что-то с вашими господами творится чудное! — Платону их говорим.
— Федосья-то Павловна,— рассказывает Платон,— тайком ведь хотела укатить от сестрицы, да поймалась. Только я под крыльцо, Федосья Павловна выбежала, а сестра ее за полу: “Вы не смеете одни ездить, половина повозки моя, и на своей паре я вас ездить не допущу…” И пошли, и пошли. Слушал я, слушал да побрел себе в избу погреться. И возблагодарил создателя за свою Авдотью Ивановну: та хоть накажет, да по крайности покой временный да отдых даст!
Авдотьей Ивановной Платонову жену звали. Тоже Змей Горыныч порядочный, сказывали.
Целый день вместе сидели господа. Чуем, гроза собирается. Ну, ввечеру и разразилась.
Стала Федосья Павловна посеред горницы и возговорила.
— Я,— говорит,— с божьей помощью Анночке жениха нашла. На той неделе пришлет его тетка ко мне, а я за Анночкой пришлю.
— А ты, Любочка, приезжай ко мне,— приказывает Марья Павловна старшей.
— Нет, Любочка, ты не смей приезжать и во двор к нам, пока жених будет: ты еще тетенькиного ехидства не знаешь, а я знаю и запрещаю тебе!
— Так вам вольно к себе звать, а я не могу? — закричала Марья Павловна.
— Если бы божеская искра в вас была, не стали бы вы Анночкину счастью мешать! Уж и на сирот, матушка, напускаться стали! Экое зверство ваше какое!
— Вас-то небось сироты озаботили? Вы из того бьетесь, чтобы мне насолить!
— Я еще вам не так насолю! Я на себя руки наложу, да и напишу к губернатору, что от вас жить не могла!
— Эка, думаете, напугали! Всякая дворянка сама себе губернатор!
— Добро-добро! Тогда увидим… Да я вас ни одной ночи в покое не оставлю: я с того света каждую вас полночь проведаю… Полночь — я и тут!
— Попрошу батюшку осиновый вам кол в голову забить: перестанете являться!
Марья Павловна хоть отвечала смело, а задумалась: таки труслива была. А знала, что сестрица ее и смерти не боится, и если уж наперекор пошло, то, пожалуй, что и руки на себя наложит.
А бедная барышня Анна Михайловна и плачет, и дрожит, и крестится в уголку.
Старшая тоже между двух огней: одна тетенька зовет, а другая тетенька — “Не смей!” Так она и притворилась, что испугалась очень, и молчит перед ними, будто со страху.
Ну, уж когда пообещала Федосья Павловна, что руки на себя наложит,— Марья Павловна смирилась.
— Чтоб вас бог покарал! — говорит сестрице.— И то вам, и то, и то…
Всеми бедами черными наделила, заплакала и ушла.
Федосья Павловна видит, что покорила, и тотчас всем распорядилась: и когда пришлет за Анной Михайловной, и не медлить ей приказала, осмотрела ее платьица, выбрала, какие с нею отпустить. И Любовь Михайловне поручила, чтобы свою сестрицу эти дни огуречным рассолом умывать. “И кланяться ее выучи да внуши, чтобы голову не каурила, чтобы букой не смотрела”.
— Хорошо-с, тетенька,— Любовь Михайловна отвечает,— я постараюсь, и все исполню, как вы приказываете.
— Ты подумай, Люба, что и тебе будут руки развязаны,— тетенька ей доводит,— если Анночку пристроим. Ведь меньшая сестра у старшей на ответе.
— Как же, тетенька, я знаю.
На другой день тетеньки уехали. Федосья Павловна весела, добра, а Марья Павловна этакая горемычная сидит в повозке. Укуталась вся платками. “Доеду ли живая до дому?” — сомневалась.
Ну, это она только жалобное слово сказала, и никто ей не поверил.
Почала старшая сестра учить Анну Михайловну приемам приманчивым. А Анна Михайловна у ней просится:
— Не надо, сестрица, я не перейму.
— Ты уж не рассуждай, Анночка, а делай, что говорят. Ну, гляди прямо,— отчего не можешь прямо глядеть, как я? И веселее гляди. Ну, сядь. И сесть-то не умеешь! Ну, и облокотись правою рукой,— очень хорошо может это выйти,— смотри, как я.
И точно, облокотится она,— хорошо у нее выйдет, а барышня никак себе не переймет. Что больше учится, то еще, кажись, хуже выходит.
— Ах, Анночка! — крикнет сестрица.— Это наказание божие с тобой… Ведь ты не малолетняя! Сообрази, что для твоей пользы! Как это всегда ты живешь спустя рукава! Так жить нельзя!
— Сестрица! Что ж мне делать, когда понять не могу?
— Помилуй! Как же не понять того, что нам надо! Постарайся. Что хныкаешь-то только?
— Отпустите меня, сестрица! — просится барышня.
— Нет,— говорит,— учись!
И не отпускает, учит. Та покоряется, глотаючи слезы, а придет в свою горенку, так рыдает, что сердце надрывается. То бросится на колени молиться, то кинется гадать. Не раскинувши гаданья, опять упадет перед образами; не сказавши молитвы, опять за гаданье. Тосковала она, уповала, боялась, ждала… Сердце сжатое из тесноты своей простору искало.
В четверг ввечеру приехала Сергеевна за нею. Праздничная такая вошла.
— В легкий денек приехала за вами!
А барышня ее трепетно встретила и на все слова молчит.
Пятницу переждали: тяжелый день и нехороший; что в пятницу ни начни, во всем будет неудача. Сергеевна все барышню ободряла.
— Чего бояться? — уговаривала.— Вы не бойтесь. И горю, и радости надо прямо в глаза смотреть.
А та ни словечка в ответ. И не гадали даже в тот день.
С вечера в пятницу мы собрались в дорогу. Анна Михайловна ночь целую напролет не сомкнула глаз и одна в своей комнатке пробыла. Сергеевна хотела к ней, да, подумавши, не пошла. Только к дверям послушать Подходила: что с нею?
Рано, чуть еще брезжится, Анна Михайловна вышла и прямо к сестрице. Сестрица еще сладким сном почивала.
— Что ты, Анночка, будишь меня,— разве уж едешь?
— Сестрица, поедемте вместе!
— Вместе? С ума ты сходишь, Анночка!
— Сестрица! Поедемте!
Сестрица удивлена, на нее глядит.
— Сестрица! Если вы любите… если вам жалко меня…
— Анночка! Опомнись! Все может дело пропасть, если я с тобою поеду, и он увидит меня… а ты просишь!
— Поедемте вместе,— молит; слезами так и заливается, руки ей целует, постель целует.
— Полно, полно, Анночка! Что это на тебя нашло? Поди, вели запрягать лошадей, поди!
Пошла от нее Анна Михайловна,— чуть на ногах держится.
— О чем убиваетесь, барышня? — тихо ее Сергеевна голубит.
Она, бедняжка, услыхала, как кинется к ней на шею:
— Сестрица со мной ехать не хочет,— не хочет ему показаться… Все за меня боятся… Ах, зачем они боятся?
— Вы лучше спросите: чего бояться-то?. Так-то на людей туман находит. Не по-хорошу ведь мил, а по-милу хорош; сказалось бы сердце сердцу, душа душе. И еще: кто кому судился. Против судьбы все ухищрения не помогут!
Утешает ее, а она приподняла голову: так радостно, так благодарно на нее посмотрела.
Успела успокоить ее Сергеевна. Плакать она перестала: утихла в уповании каком-то.