XIII
На другой день она захворала и долго пролежала больна. Барыня к ней лекаря присылала. Он ее спрашивал — молчала. Лекарь ее дурою назвал и, по своему уж разумению, ей какое-то лекарство дал. Не приняла.
Ефим стал крепко тревожиться, затужил, закручинился. Целые ночи над нею просиживал и все, бывало, глядит на нее. А она его глаза встретит — отвернется; голос его послышит — вздрогнет.
А все-таки он суров с нею был; хоть видно уж по всему, что любил, а суров был. Только раз он ее нежными словами просил, — это чтоб лечилась. Уж как он тогда ее просил! Она только отвернулась. После того еще суровей он сделался, еще угрюмей и насмешливей. В черных его кудрях седина засветилась.
Никто не думал, чтобы Анна Акимовна оправилась. Сбирались уж ей гроб покупать, а она выздоровела. Переменила ее болезнь так, что и сказать нельзя: такая стала тихая, смирная, — водой не замутит.
Да не на радость поправилась.
Тяжело да горестно жилось Анне Акимовне. Ефим ей все за прежнюю гордость отплачивал.
— Утеряли вы, Анна Акимовна, свое княжество-то за мною! Вот ведь маху-то дали! Просто беда!
Она все молчит.
И глядит он на нее, бывало, как на своего врага жестокого, и часто приговаривал глядя:
— Жгуча крапива родится, да во щах уварится!
И усмехнется.
XIV
Анна Акимовна сохнет да тает не по дням, а по часам. А спросишь, — “здорова”, говорит, и работы своей не бросает, работает. Глаза у ней большие такие стали, щеки впали и такой яркий румянец на щеках играл. Плакать она не плакала никогда: покойна была, только уж такая тихая да печальная! Бывало, как войдет, о чем бы ты ни вел речь веселую, — слово твое замрет и сердце заноет. Даже барыня стала замечать и спрашивать:
— Чего ты, Аннушка, так худеешь? Ты у меня выздоравливай, пожалуйста! Вот еще умрет, — беда тогда! Останусь я без ней, как без рук! Полечись-ка ты, Аннушка!
— Я здорова, сударыня.
— Ну, не худей, если здорова.
Ефим опять жесточе, да жесточе с нею, да угрюмей. Постарел-то он как за это время! Такие морщины глубокие его лицо избороздили! Не те уж глаза живые, — угрюмый, горящий взгляд; усмешка язвительная, слова насмешливые да едкие, а как засмеется — мороз по коже подирает, такой хохот его недобрый…
XV
К осени Анна Акимовна очень ослабела. Дни стали холоднее; дожди пошли. Вот перед покровом денек выдался ясный и теплый. Вышла Анна Акимовна на солнышко погреться: все она зябла. И сидела она в саду, под липою, работала. Время хоть осеннее было, и уж деревья лист разноцветный роняли, а хорошо еще в саду было: ягоды алели на шиповнике, белели пожелклые березы, и дуб еще зеленел… Хорошо было в саду, Анна Акимовна сидела и работала. Я приходила ее обедать звать — не пошла.
— Не хочу, — говорит.
Слезы у меня навернулись, что сидит она такая тихая-тихая.
— Анна Акимовна! — говорю. — Бросили б вы эту работу, отдохнули б немножко!
— На что бросать? — отвечает. — Кончать надо! Постояла я около нее, постояла.
— Славный день сегодня какой, Анна Акимовна, тепло.
— Тепло, — отвечает, — славный день.
Хоть бы она пожаловалась, хоть бы без слов заплакала! Нет! Хотелось мне обнять ее да приголубить; спросить хотелось, что болит, да я не посмела и ушла от нее с тяжелым сердцем, с тоскою.
Под вечер опять я побежала к ней в сад. Ее нет уж там. Я в хоромы, в девичью — нету.
Спрашиваю Мишу:
— Миша, не видал ты Анны Акимовны?
— Видел, — говорит, — она в свою поветку прошла.
А у них была поветка во дворе, где свое добро хранили.
Стучусь я в поветку — никто не подает голосу мне. Толкнула я тихонько дверь и вхожу; за мной и Миша.
Лежит Анна Акимовна холодна и мертва. В руках крест сжала, и такое лицо прозрачное да бесстрастное, словно восковое. Видно, что знала она, ведала, когда умереть ей: чистым полотном скамью застлала, и образ поставила себе в голову, и убралась, нарядилась.
XVI
Бросились мы, сказали соседям, доложили барыне.
Ефима с утра дома не было: послан был куда-то с книгами от барыни.
Сбежались люди; шум, говор, толки, аханье. Послали за дьячком. Стали над покойницей читать и понемногу все угомонились, опомнились. А тут Ефим на двор.
Кто был тут, все от него разбежались: он только оглянулся и прямо к поветке. Мы долго ждали, — не выходит. Пошли сами туда, смотрим: стоит он около покойницы руки скрестивши, глядит на нее, слушает чтение. А дьячок читает громко, протяжно; свечки пылают.
И целую ночь он простоял, не шевельнулся, не вздохнул. На утро пошел, гроб купил, к священнику зашел, попросил дозволенья и могилу вырыл ей сам. Сзывал на похороны. Совсем спокоен человек был, кажись, а все чего-то страшно было; все сердце недоброе чуяло, вещало.
XVII
Отнесли на погост Анну Акимовну и в сырую землю схоронили. Заходили с кладбища люди; поминальный обед был, и Ефим сам распоряжался. Как разошлись все, он лошадей на водопой повел и говорит Мише:
— Миша, слушай да помни! Коли я пропаду, все мое добро отказываю жениной тетке; пусть ей все отдадут. Слышал?
Перепугался до смерти Миша.
— Слышу.
— Ну, помни!
И поскакал.
Вбежал Миша в людскую, дрожит всем телом.
— Ефим хочет руку на себя наложить!
Всполошил всех: побежали к водопою. Все лошади под горою к раките привязаны, а Ефима нет нигде. Окликать, искать, и нашли его шапку около колодца, старого, заброшенного. А в колодце том давно еще девочка утонула, — и дна в нем не было. Около этого самого колодца шапку его нашли, скликали людей с баграми и с крюками, да с гамом, с говором, с шумом Ефима мертвого выволокли.