Она и не знает. Вот я ей рассказываю, и жалуюсь, и плачу, а она все мне: “Говори, говори, Игрушечка!” — Да что ж больше говорить? Я все надеялась, все ждала, авось когда поедут господа в Тростино, — хоть гляну да вспомню былое, — а теперь продано, не видать мне его и не слыхать об нем!
— На что продали Тростино, Игрушечка? Ты не знаешь?
— На пиры деньги понадобились, то и продали, — отвечаю. — Так я в девичьей слышала, толковали. Кто-то в нашей избушке жить теперь будет!
Хоть Арина Ивановна дразнит меня, бывало, что избушка наша давным-давно завалилась, я хоть часто плакала от ее слов, а все не верила ей. Мне казалось, что и ветшать-то избушке той не приходится. А барышня слушает мои речи да задумалась, задумалась. Сидела она на ковре, ручкой головку подперла, и в каких-то мыслях тихих и важных.
— О чем, барышня, вы задумалися? — спрашиваю.
— Так, обо всем, Игрушечка.
— Да о чем же обо всем?
— Да так, — отвечает, — как это все на свете делается!
— Да что?
— Игрушечка, — говорит, — ты замечаешь ли, что когда одни плачут, другие смеются; одни говорят одно, а другие опять совсем другое… Вот ты плачешь, что Тростино продали, а мама и папа всегда в радости, когда деньги получают… а, Игрушечка? — Да вдруг в тревоге такой ко мне:— Да нельзя разве, чтобы все веселы были? Нельзя, Игрушечка?
— Видно, нельзя, — говорю.
— Отчего ж?
— Да не бывает так… вот ведь и мы с вами, все мы вместе, а мысли у нас разные приходят…
— Да отчего ж так? отчего?
Я что сказать ей не знаю…
Тут Арина Ивановна шасть в детскую, мы смолкли.
— О чем щебетать изволили, сокровище мое? — спрашивает у барышни. — Уж не сердитесь ли, мой голубчик? щечки-то у вас горят.
Барышня ей ни слова в ответ и отошла от нее.
— Да что ж это вы от меня таитесь, голубчик мой, от своей Арины Ивановны-то?
Скажите, скажите!
— Арина Ивановна! я вам не хочу ничего говорить, — ответила ей барышня и строго так-то на нее глядит и прямо, что смешалась Арина Ивановна. Не прибрала, что сказать, что сделать, да на меня напустилася:
— Погоди, погоди ты, змейка! — грозится. — Я вот барыне все скажу; я тебя на свежую воду выведу, погоди!
И побежала к барыне.
— Барышня, — говорю: — что мне делать? Нажалуется на меня Арина Ивановна.
— Не бойся, Игрушечка, я за тебя заступлюсь.
Двери отворяются, барышня еще мне кивнула — не бойся. Вошла барыня, за нею барин, и сели по креслам и слотрят на барышню и на меня, а Арина Ивановна из-за дверей головку выставляет, точно змея жальце свое. Господа поглядели, поглядели и спрашивают у барышни:
— Зиночка! что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме.
— Говорили, что одни люди плачут, а другие люди веселы.
— Что, дружочек?
Удивилась очень барыня, и барин во все глаза глядит, а барышня опять:
— Что одни люди смеются, а другие в слезах.
Барыня с барином переглянулись, и оба на барышню посмотрели.
— Ну, скажи, мама, — заговорила барышня, — скажи мне, отчего это так на свете?
Вскочила она к барыне на колени, обнимает, и прижимается к ней, и в глаза ей глядит — ждет слова, от нее заветного, а барыня ей в ответ:
— Умные дети, мой дружочек, никогда не плачут.
— А бывает же скучно, мама, и умным, бывает чего-то больно, будто и скучно…
А барыня:
— Умные дети, дружочек мой, всегда веселы.
— Ах, боже мой, какая ты, мама! Ну, глупые скучают, плачут — разве уж тебе их совсем и не жалко?
— Глупых детей наказывают, Зиночка, — отозвался барин, взявши себя за подбородок, — и они сейчас умнеют…
— Да Зиночка у нас умница, — говорит барыня, — она никогда у нас не скучает, никогда не плачет. Это какой-то мужичок иногда приходит, под окном у нее плачет, а Зиночка умница.
Поднялись и пошли себе. Выходя, говорит барыня Арине Ивановне:
— Вы напугали меня, Арина Ивановна, я думала бог знает что такое, а вышло пустяки такие, что даже и понять-то трудно.
— Да вы напрасно Игрушечку не изволили допытать…
— Полноте, Арина Ивановна, пусть себе болтают что хотят. Зиночка у нас умница!
Зиночка умница! — к барышне опять обращается барыня…
А у хваленой умницы такие-то глазки печальные да тоскливые, что вот-вот слезы покатятся, и вздохнула она тяжело.
Арина Ивановна все не спокойна была, и долго она меня после этого душила: скажи да скажи, о чем тогда говорила с барышней.
Барышня все больше ко мне привыкала. И то сказать, что мы ведь всё вместе с нею были. Утром, бывало, проснется барышня, оденет ее Арина Ивановна и поведет к господам здороваться, и я за ними следом иду. Господа за чаем сидят. “А, Зиночка пришла! А ну, Зиночка, присядь!” — говорит барыня, а барин какое-то чудное слово, не русское, велит ей сказать. После того барышне чаю нальют, а мне окрайчик хлеба белого кинут, да и отпустят нас в детскую. Случится ли, что господа сами в детскую придут, то ненадолго. Сядут да и смотрят на барышню, любуются, усмехаются. “Любишь меня, Зиночка?” — спросит барыня. “Люблю”, — ответит барышня. “А меня, Зиночка?” — спросит барин. “И тебя люблю”. — “Смотри-ка, ротик у ней какой миленькой!” — поймает барыня за бородку барышню, да и кажет барину. “А глазки? — ответит барин, — а ручки-то? а ножки-то?” Обцелуют ручки, и ножки, и ротик, и глазки и уйдут себе…
Арина Ивановна день-деньской хозяйством занята, одни мы себе в детской играем…
Барышня скоро от игрушек отстала — разве уж какую мудреную очень купят, что или звенит, или вертится, — разве такая ее забавит; станет она доходить, как это все сделано да сложено. Любила барышня больше размышлять, да говорить, да слушать. Бывало, подсядет ко мне: “Игрушечка, скажи мне, как ты прежде жила?” Я ей рассказываю, что помню, а она сидит смирнехонько, тихохонько и, ушки навостривши, слушает, слушает… И об чем уж она ни расспрашивала: как землю копают, и как конопли растут, и как их берут, и как крыши кроют, и как холст ткут… Ну, я-то что сама слышала, что на мой глупый разумок детский взбредет, то и горожу ей, бывало. А она так все замечает; глаза у ней такие пристальные, внимательные — точно ей вот это все не нонче, завтра надо самой и уметь и делать… И случалось, что так меня обнимет она крепко и говорит мне: “Игрушечка? я б сама не дошла, как все это делается. Кто ж у вас додумался, Игрушечка?” — “Да я не знаю, — говорю ей, — кто додумался, а все у нас умеют”. — “Может, твоя мама, Игрушечка?” — “Может”, говорю.
Прелюбопытная, препытливая была барышня. Бывало, как на нее найдет — засыплет расспросами да вопросами: на что это? как то? почему так? зачем этак? Ну, барыня была ленива, чтоб ей что толковать, сейчас на нее тоска нападала:
— На тебе конфетку, Зиночка, да иди себе играй, мой друг!
— Я не хочу твоей конфетки, а ты мне расскажи то и то, — говорит барышня.
Помню, один раз спрашивает она: “Мама, отчего все птицы не говорят?” Барыня уж видит, к чему дело клонится, — вздохнула тяжело.
— Вот, — говорит, — вот, Зиночка, ты уж опять пошла с расспросами!
— Да ты скажи, отчего все птицы не говорят?
— Не умеют.
— Отчего ж попугай умеет?
— Попугай ученый.
— Отчего других не учат?
— Ах, мой дружочек, кто ж их знает! Вот у мамы голова уж болит. В Москве, кажется, ученых птичек продают, поедем — я тебе куплю. — А сама к дверям норовит. Барышня за Москву ухватилась.
— Постой, мама, где Москва?
— Далеко, мой друг, очень далеко — пусти меня.
— Какая это Москва? расскажи.
— Большой город; много игрушек, много конфет продают для умных деточек.
— А еще что?
— Улицы большие, дома, — пусти, дружочек!
— А кто Москву построил?
— Не знаю, мой ангел, ей-богу, не знаю. Да тебе-то на что, кто б там ее ни построил?
Барышня все за полу держит, задумалась и вздохнула.
— Ах, мама, — говорит, — отчего это ты все не знаешь да не знаешь?
А барыня ей: